Рубрика: Жизнь и семья

Эх, жить будем и гулять будем!

Если говорить о корнях, то, перефразируя известное вы­ражение, меня можно назвать Станиславом, не сильно помнящим своё родство. Так, отголоски различные. Имя мне дали, например, в честь освобождения от немцев города Станислава, то ли в Польше, то ли на Украине, в июле 1944 года. Как мама говорила, соседка по койке в роддоме под­сказала: «Клава, сводку по радио передали, так и назови, пусть Стасик будет». Родился я на станции Волочаевка Еврейской автономной области, на Дальнем Востоке.

Я не только дедов своих с бабками не знаю, но и о родительских корнях, увы, мало что. Хотя сейчас они для моих внуков и внучки прадеды и прабабки. 

Мама моя, Клавдия Фе­доровна Евдокимова, пожиз­ненная труженица: «Сынок, в молодости я была – конём не стопчешь!» Даже кочегаром на паровозе работала. Она одна в семье девка была, остальные братовьё, человек шесть. С этим выводком Евдокимовы перебрались в смутные двад­цатые из-под Вятки в Башкирию, то ли от голода, то ли от кол­лективизации. Маму записали в метрике на год моложе, 1917-м, чтоб в колхоз попозже отдать – и по дому работы хватало.

Там, в деревне Озерки Елышевского сельсовета Мишкинского района Башкирской АССР, встретила она отца моего – Алексея Ивановича Глухова.

Гармонист, плясун, волосы у него на всех фотографиях чуть волнистые, с кудрёй. Па­рень еще тот, ходок. Пьянень­кий (что стало его привычным состоянием), на кухне, откро­венничал со мной, пацаном:

– По молодости я ведь о-го-го... Пока на сенокос из деревни идешь, две штуки в канаву укладывал... – Частушкой свои воспоминания поддярживал (именно так это слово вы­говаривал): – «Моя милка, как бутылка, а я сам, как пузырёк, завалил её в канаву, чуть до смерти не заёп!»

Как-то мама, готовя ужин на той же кухне, рассказывала:

– У Глуховых вся родова такая. Пили да гуляли. В колхоз не вступали, артелью работали, на дому куль рогожный ткали. В районе соль добывали, под соль тарой кули шли. Одним днем жи­ли. По осени свинью забьют, так пока не сожрут – не успокоятся, зимой, как медведи, лапу сосут. Деньги за куль получат – полде­ревни у них гуляет. Алексей мой на гармошке играл: «Эх, жить будем и гулять будем, а смерть придёт – помирать будем!»

И пили. И гуляли. В свой черёд или без очереди уходили из жизни. Мой дед, батин отец, с бутылкой водки в руках на крыльце и помер, в возрасте 93-х, Глуховы были долгожители.

Евдокимовы же Глуховым противоположность. Хозяй­ственные, рассчитывать могли, ту же свинью растягивали, за­солив и разложив. В такие две зимы мама успела походить в школу. Я переспросил: что, только два класса закончила? Мама поправила: «Две зимы, летом домашних хлопот не­впроворот». Она, напомню, у Евдокимовых единственная дочь, и много позже, когда мы четверо – я и мои три сестры (родила она семерых, но трое умерли совсем ма­ленькими – фото в семейном альбоме хранится: папа и мама, совсем молодые, стоят у гробика, будто игрушечного, там Людочка, скольких-то ме­сяцев; обеих девочек называли Людами, а мальчика – Витей), так вот, когда мы вчетвером собирались у мамы за столом, на дне рождения, она как бы в шутку, а скорее всерьез, вздыхала: «Мне б хоть четыре класса грамотёшки, я бы сразу дежурной по залу была!»

Но были у мамы всего две школьных зимы, писать и читать она научилась позже, сама, и вершиной ее профессиональной ка­рьеры стала бархат­ная красная с черными буквами нарукавная повязка «Перронный контролер». На желез­нодорожный вокзал ст. Хабаровск-I запускали раньше только по би­летам на поезд, или покупали перронный (такой твердый картонный прямоугольничек), если кто провожал.

Однако, если вернуться немного назад, то из деревни Озерки родители еще перед войной перебрались на Даль­ний Восток. Отец поступил в военизированную охрану на железной дороге, на фронт его не послали – служил стрелком ВОХР. Потом звание дали, заметили и двинули на учебу.

ШУКС (Школа усовершен­ствования командного состава) располагалась под Москвой, занимала огромную территорию, вся в соснах, между Клязьмой и Мамонтовкой. Я, мама и ро­дившаяся в Москве моя сестра Надя – мы жили на Клязьме, снимали комнату с верандой в доме очень хороших людей До­броцветовых. Здесь я проучился 1-й и 2-й классы. Школа рас­полагалась в небольшой церк­вушке, кресты давно сняты, на классы разгорожена, большой зал посредине. Там мы стояли и плакали, когда в марте 1953 года умер Сталин.

Отец и еще двое таких же, побойчей, курсантов повезли в Москву траурный венок, от ШУКСа. Вернулись чудом жи­вые. Отец рассказывал, как они пробирались какими-то проход­ными дворами и по пожарным лестницам. Людей тьма, улицы в центре военными грузовика­ми перегорожены, давка – на глазах у него люди гибли, а после похорон вождя с улиц Москвы теми же грузовиками галоши вывозили на свалку: март в столице стоял слякот­ный, холодный – на валенках, сапогах, туфлях люди носили галоши резиновые, фабрики «Красный треугольник».

Тем же летом отцу дали аттестат, произвели в капи­таны ВОХР МПС, дали погоны с четырьмя звездочками, и мы двинули назад – на свой Дальний Восток.

Добирались больше меся­ца: я от окна не отходил; младшая сестра ехала в цинковом корыте, куда постелили ватное одеяло; поезд, который почему-то называли «пятьсот-веселый», останавли­вался у каждого телеграфного столба, пропуская курьерские составы из блестящих красных вагонов. По пути сделали оста­новку, заехали повидать родню в Озерки.

Помню бесконечное горохо­вое поле; помню молокозавод с огромным сепаратором, где работала заведующей кто-то из родственников; помню дом, куда мы наконец подъехали на грузовике. Я вошел в дом – мне сказали, что там живет моя ба­бушка, Евдокимова. С солнечной улицы в избе показалось темно, и бабушка, протянув ко мне руки, вдруг пробежалась пальцами по моей голове, лицу, плечам.

Мне стало неловко, даже неприятно, я вырвался, побежал с деревенской детворой «по горох». Они говорили, бабушка, получая с войны похоронки, мно­го плакала. Один сын, вернув­шись живым, но искалеченным, пил, обижал бабушку – снова слёзы. Так и ослепла, совсем. От переживаний.

И снова две недели в гро­мыхающем на стыках «пятьсот-весёлом». Кастрюля сметаны, что дала нам родственница с молокозавода, превратилась в масло, его мазали на хлеб; сестра уже в корыте своем сидела, вцепившись в оцинко­ванные борта.

На хабаровский вокзал мы прибудем летом 1953-го, рядом с привокзальной площадью нас и поселят, в служебном помещении – отцу полагалось.

Детство мое завершилось школой-семилеткой. Началась трудовая жизнь, в ремесленном училище, на токаря. Отец слу­жил командиром отряда ВОХР, всё чаще попивал, даже на службе, зажевывая лавровым листом. Кончилось тем, что стал он трудиться маляром в Железнодорожном институте. Руки у него были мастеровые (до сих пор у меня сохранился необъятных размеров комод из ясеня, самолично сработанный им топором да стамеской – я, грешен, отодрав незаметно сзади дощечку в закрытом ма­мой на ключ отделении, добы­вал оттуда из банок варенье).

Наверное, это не лучший пример для моих внуков, но что сделаешь – вот таким в глубокой молодости был их дед. То есть я.

Когда стало невмоготу от пьянства, отца мы «ушли» из семьи, мама тянула одна нас четверых. Вокзальный режим работы позволял ей успевать выращивать на дачном участке не только картошку, но и цветы. Читала журнал по цветовод­ству, луковицы гладиолусов выписывала из Прибалтики – на сорт денег не жалела. Зато и цветы были нарасхват.

Тогда строго запрещали частнику торговать на улице, бегала от милиции с угла на угол. Так, повторюсь, четверых нас и вырастила. У самой «две зимы» образования, но дети все с высшим: Нина хабаровский худграф закончила (мама всё припоминала, что какие-то род­ственные корни у Евдокимовых были от художника Репина), Надя – новосибирский электро­технический институт связи, я и Вера, младшая, получили ромбики МГУ.

Вообще, как человек, отец был золотой. И по характеру (меня за всю жизнь пальцем не тронул!), и по таланту – за ним как за маляром в очередь стояли квартиры ремонтировать, белить да красить. Всё водка сгубила. Пожил, попил, погулял... А смерть за ним пришла летом 1977 года – рак печени. Сделали ему операцию, тут же зашили, отвезли в коридор, в дальний угол, за зеленую клеёнчатую занавеску – туда, подальше, клали безнадежных. Когда очнулся, обманули: хирург по­казал ему чужой камень, мол, смотри, что у тебя удалили!

Отец поверил, на удивле­ние врачам через неделю с койки встал. Видно, сказалась на «воскрешении» крепкая глуховская порода. Из закутка в палату его перевели, потом выписали. А спустя три месяца после операции свезли-таки на «3-й Хабаровск», как у нас называют городское кладбище. Я заканчивал в Москве универ­ситет, факультет журналистики, защищал диплом – мама мне даже ничего не сообщила, чтобы с учебы не срывать. Мо­ему сыну Игорю было два года, так что он, конечно, не помнит деда. Исполнилось тогда Алек­сею Ивановичу Глухову ровно 66, как и мне в том 1977году.

Станислав Глухов